Стыд одержал верх над страхом; его ввели в столовую; другая дверь скрипнула, пропуская гренадера в рединготе и черных панталонах; дез Эссэнт прошел за ним в соседнюю комнату.
С этого момента чувства расплывались. Сквозь туман он вспоминал, что был усажен напротив окна, в кресло, и пролепетал, тыча пальцем в зуб: "Он был уже пломбирован; боюсь, с ним нечего делать".
Мужик немедленно прервал эти объяснения, всадив огромный указательный палец в рот; после чего, с рычанием из-под лощеных усищ взял со стола инструмент.
И началось. Вцепившись в подлокотники, дез Эссэнт почувствовал в щеке холод, потом из глаз посыпались искры; он, испытывая неслыханную боль, сучил ногами и скулил, как зверь, которого убивают.
Послышался хруст, коренной зуб ломался, выходя; сначала ему показалось, что у него вырывают голову, что ему раздробляют череп; он обезумел, завыл, стал яростно отбиваться от мужика, который снова ринулся на него, словно хотел засунуть руку до самого живота, внезапно отступил и, поднимая тело, прикованное к челюсти, грубо отшвырнул его в кресло, а сам, перегородив окно, дышал, потрясая щипцами, на конце которых — синий зуб, с которого свисало красное!
Дез Эссэнт наплевал с того света полную лохань крови, жестом отказался от своего пенька, предложенного старухой (стерва намеревалась завернуть его в газету), и бежал, выложив десять франков, оставляя, в свою очередь, кровавые плевки на ступенях; оказался на улице радостный, помолодевший на десять лет, интересуясь всякими пустяками.
— Брр! — вырвалось у дез Эссэнта, опечаленного приступом этих воспоминаний. Он встал, чтобы нарушить жуткую прелесть видения и, вернувшись в настоящее, забеспокоился о черепахе.
Та по-прежнему не шевелилась; потрогал: мертва. Несомненно, привыкнув к сидячей жизни, смиренно проведя ее под жалким панцирем, она не могла вынести ослепительной роскоши, которую ей навязали, златозарной тиары, нахлобученной на нее, драгоценностей, которыми, как дароносицу, вымостили ей спину.
В то время, как обострялась потребность стряхнуть ненавистную эпоху с ее гнусными рылами, самым деспотичным стало для него желание никогда не видеть картин, где изображено двуногое чучело, мелькающее в четырех стенах парижского дома или рыскающее в поисках денег по улицам.
Разочаровавшись в современности, он решил не впускать в свою келью лавры отвращений и сожалений; и живопись он хотел хрупкую, изысканную, омытую древней мечтой, античной испорченностью, навеянную не нашими нравами, не нашими днями.
Он пожелал наслаждать ум и радовать глаз картинами, обладающими силой внушения, способными ввергнуть в неведомый мир, навести на след новых догадок, потрясти нервы отточенными безумствами, изощренными кошмарами, замедленными и жестокими видениями.
Существовал художник, чей талант доводил до восторженного исступления: Гюстав Моро.
Купив два шедевра, дез Эссэнт ночи напролет грезил перед картиной "Саломея", написанной вот так:
Трон, подобный главному престолу собора, стоял под нескончаемыми мерцающими сводами колонн, коренастых, как романские, покрытых разноцветными плитками, оправленных мозаикой, инкрустированных лазурными камнями и сардониксами, во дворце, похожем на базилику мусульманского и одновременно византийского стиля.
Посреди скинии, над алтарем, которому предшествуют ступени в форме полубассейнов, восседал увенчанный тиарой, сдвинув ноги, положив руки на колени, тетрарх Ирод.
Желтое пергаментное лицо было изрезано морщинами, опустошено возрастом; длинная борода наплывала, словно белое облако, на звезды драгоценных камней, усеивавших златотканное платье.
Благовония курились вокруг истукана, застывшего в иератической позе индийского божества; облака испарений пронзались, как фосфоресцирующими глазами зверей, огнями камней, вставленных в стенки трона; продолжая подниматься, пар раскручивался под аркадами, где синий дым смешивался с золотой пыльцой ярких дневных лучей, ниспадавших со сводов.
В извращенных ароматах, в накаленной атмосфере этого храма Саломея, властно вытянув левую руку и согнув правую, с громадным лотосом у лица, медленно движется на цыпочках под звуки, извлекаемые из гитары рабыней.
С лицом напряженным, надменным, чуть ли не царственным, она вытваряет танец, призванный разбудить дремлющую похоть старца; груди колышутся, трение взвихренных ожерелий побуждает соски затвердеть; на влаге кожи бриллианты вопят; браслеты, пояса, перстни выплевывают искры; над триумфальным платьем, расшитым жемчугами, расщебеченным серебром, исполосованным золотом — драгоценная кираса (каждое колечко — камень) приходит в смятение; переплетает огненных змеек, шевелится на матовой коже, на чайно-розовой коже, как насекомые с ослепительными надкрыльями, омраморенные кармином, испятненные рассветно-желтым, испещренные голубовато-стальным, истигрованные павлиньево-зеленым.
Сосредоточенная, с остановившимся взглядом, — прямо сомнамбула — не замечает она ни Тетрарха (тот вздрагивает), ни кровожадной матушки Иродиады (та не спускает с нее глаз), ни гермафродита или евнуха, что стоит с обнаженным мечом перед троном — страшилище, замотанное до щек; грудь кастрата висит, как бутылочная тыква под расчерченной оранжевым туникой.
Этот тип Саломеи, столь притягательный для художников и поэтов, не первый год уже был наваждением дез Эссэнта. Не раз читал он в старой библии Пьера Варике, в переводе докторов теологии Лувенского университета Евангелие от Матфея, где простодушно и лаконично повествовалось об усекновении главы Иоанна Крестителя; не раз грезил над строчками: