Перед ним прошествовала целая процессия прелатов: архимандриты, патриархи, поднимающие золотую руку, чтобы благословить коленопреклоненную толпу, трясущие белой бородой при чтении молитв; он видел, как погружаются в мрачные склепы молчаливые вереницы кающихся; видел, как вздымаются громады соборов, в которых гремели с кафедр монахи в белом. Так же, как де Квинси, что отведав опиума, при одном слове воскрешал целые страницы из Тита Ливия, наблюдал за торжественным шествием консулов, за помпезным движением римских армий, дез Эссэнт при каком-нибудь теологическом выражении начинал волноваться, смотрел на отливы толп, появление епископов, вырезающихся на пламенном фоне базилик; эти зрелища, переливаясь из века в век, доходя до современных священнодействий, околдовали его, обволакивали бесконечностью жалобно-нежной музыки.
Тут уж он не мог больше ни рассуждать, ни спорить; то была непостижимая смесь почтения и страха; эстетическое чувство было покорено сценами, искусно рассчитанными католиками; при этих воспоминаниях его нервы трепетали, потом, с внезапным возмущением, мгновенным поворотом, чудовищные мысли зародились в нем: мысли о святотатствах, предусмотренных исповедальным учебником; о постыдных и нечистых злоупотреблениях святой водой и святым елеем. Пред ликом всемогущего Бога поднимался теперь сильный соперник — Демон; и ему показалось, что жуткое величие должно исходить от преступления, свершающегося прямо в храме верующим, который остервенело, в порыве страшного веселья, жестокого восторга, начинал богохульствовать, осыпать святыни бранью, позорить. Вспыхивали безумства магии, черной мессы, шабаша, ужасы одержимости бесом и изгнания бесов; он начинал спрашивать себя, не совершает ли святотатства, владея предметами, когда-то освященными: церковными канонами, ризами и алтарными завесами; эта мысль о приверженности греху доставляла ему своеобразную гордость и облегчение; сюда примешивалось удовольствие святотатства, но святотатства спорного, во всяком случае не тяжкого: ведь он любил все эти вещи и не употреблял в кощунственных целях; так он убаюкивал осторожными и трусливыми мыслями подозрения души, запрещающей ему настоящие преступления, лишающей его храбрости, необходимой для свершения ужасных, желанных, реальных грехов.
Мало-помалу эти хитрые доказательства испарились. С высоты своего духа он увидел панораму Церкви, ее давнишнее наследственное влияние на человечество; он представлял ее, изолированную и грандиозную, разоблачающую перед человеком ужасы жизни, жестокость судьбы; проповедующую терпение, раскаяние, жертвенность; старающуюся перевязывать раны, указывая на кровоточащие раны Христа; упрочивающую божественные привилегии, обещая райские уголки всем скорбящим; учащую человека страдать, приносить Богу в жертву свои несчастья и обиды, свои превратности и муки. Она становилась истинно красноречивой, матерински участливой к страдальцам, жалостливой к угнетенным, угрожающей деспотам и угнетателям.
Дез Эссэнт вновь почувствовал уверенность. Конечно, он был удовлетворен признанием социальной мерзости, но его возмущало расплывчатое врачевание надеждой на другую жизнь. Шопенгауэр был более точен, и его доктрина и церковная исходили из общей точки; он тоже основывался на мирской несправедливости и гнусности; как и в "Имитации Иисуса Христа", у него вырывался болезненный вопль: "Это поистине ужасно — жить на земле!" Он также проповедовал ничтожество существования, преимущество одиночества, внушал людям, что, кем бы они ни были, куда бы ни повернулись — они останутся несчастными: бедняки из-за страданий, возникающих от лишений; богачи — от непреодолимой скуки, порожденной изобилием; однако он не проповедовал вам никакой панацеи, не убаюкивал никакими приманками, излечивающими неизбежные страдания.
Он вам не выдвигал возмутительный тезис изначального греха; вовсе не пытался вам доказать, что царственно добрый Бог — тот, кто покровительствует мошенникам, помогает дуракам, подавляет детство, оглупляет старость, наказывает невиновных; он не восхвалял блага Провидения, которое придумало эту бесполезную, непостижимую, несправедливую, нелепую гнусность: физическое страдание; не пытался, как это делает Церковь, оправдать необходимость мук и испытаний; он восклицал в своем возмущенном милосердии: "Если Бог создал этот мир, я не пожелал бы быть этим Богом; нищета мира разрывала бы мое сердце".
Ах! Лишь он был прав! Что значат все евангелические фармакопеи по сравнению с его трактатами о духовной гигиене? Он не пытался ничего излечить, не предлагал больным никакой компенсации, никакой надежды; но его теория Пессимизма была в сущности великой утешительницей избранных умов, возвышенных душ; она показывала общество таким, как есть, настаивала на врожденной глупости женщин, отмечала выбоины, спасала вас от разочарования, извещая о том, что нужно по возможности ограничивать надежды, а если в вас достаточно сил, то и вовсе их не зачинать, и о том, что следует считать себя счастливцем, если на голову внезапно не свалится кусок черепицы.
Выросшая из того же корня, что и "Имитация", эта теория, не плутая в таинственных лабиринтах и на невероятных дорогах, приводила к тому же месту, к покорности Провидению, к пассивности.
Но, если эта покорность, преспокойненько исходя из констатации плачевного положения вещей и невозможности что-либо изменить, была доступна обладателям ума, — она с превеликим трудом улавливалась теми, кто его лишен, чьи притязания и гнев гораздо легче успокаивала благотворная религия.