"Какое безумие — деторождение!" — думал дез Эссэнт. А что сказать о священниках, давших обет бесплодия; они довели непоследовательность до канонизации святого Венсана де Поля, потому что тот сохранял невинных для бесполезных мучений!
Благодаря омерзительным предосторожностям, он отодвинул на целые годы смерть неразумных и бесчувственных существ таким образом, что, становясь позднее почти понятливыми и, во всяком случае, восприимчивыми к боли, они могли предвидеть будущее, ожидать и страшиться смерти (до тех пор о ней не знали ничего, даже названия). Многие даже призывали ее из ненависти к обреченности на существование, навязанное им в силу абсурдного теологического кодекса!
И с тех пор, как скончался этот старик, его идеи восторжествовали; брошенных детей подбирали, вместо того, чтобы позволить им преспокойно, не замечая этого, погибать; однако дарованная им жизнь становилась изо дня в день суровей! Под предлогом свободы и прогресса общество еще и открыло средство ухудшить жалкое существование человека, вырывая его из своей среды, закутывая в смешной наряд, раздавая особое оружие, доводя в рабстве до животного состояния, похожего на то, от которого некогда освободили из милосердия негров, и все это для того, чтобы принудить его убивать своего ближнего, не боясь эшафота, как обычные преступники, действующие в одиночку менее шумным и менее быстрым оружием.
Что за странная эпоха, думал дез Эссэнт: ратуя за интересы человечества, пытается усовершенствовать анестезирующие средства, чтобы устранить физическое страдание, и в то же время готовит подобные возбудители, чтобы усилить моральную боль!
Ах! Если когда-нибудь во имя милосердия должно быть уничтожено бесполезное деторождение, так именно теперь! Но здесь снова являлись жестокие удивительные законы, выпущенные Порталисами или Омэ.
Правосудие находило абсолютно естественным все мошенничества в области деторождения; это факт признанный, принятый; не было ни одной семьи — какой бы богатой она не являлась — не обрекшей своих детей на выкидыш; которая не пользовалась бы свободно продающимися средствами, причем никому и в голову не приходит это осудить. И, однако, если бы предосторожности и уловки были недостаточны; если бы трюк не удался, и чтобы поправить дело, прибегли бы к более эффективным методам, ах, тогда не хватило бы тюрем, исправительных домов, каторг, чтобы запереть людей; а осуждали бы их с чистым сердцем другие люди, те, что в тот же вечер в супружеской постели хитрили как нельзя лучше, чтобы не рожать детей!
Следовательно, сам по себе обман не являлся преступлением; преступлением было исправление этого обмана.
В сущности, общество считало преступлением акт, состоящий в убийстве существа, одаренного жизнью; и все же, изгоняя зародыш, уничтожают животное менее сформированное, менее живое и, конечно, менее умное и более отвратительное, чем щенок или котенок, которых можно безнаказанно задушить в момент рождения!
Для пущей справедливости следует добавить, думал дез Эссэнт, что расплачивается вовсе не мужчина, который обычно торопится скрыться, а женщина, жертва неловкости, спасшая жизнь невинному!
Разве нужно было всему миру погрязнуть в предрассудках, желая обуздать маневры столь естественные, что примитивный человек, какой-нибудь полинезийский дикарь осуществляет их совершенно инстинктивно.
Слуга прервал милосердные размышления дез Эссэнта, принеся ему на вермейевом блюде желанную тартинку. Затошнило. Не хватало смелости отщипнуть даже кусочек: болезненная раздраженность желудка прекратилась, возникло чувство страшной опустошенности; он вынужден был встать; солнце поворачивалось и понемногу вытесняло его; жара становилась и более тяжелой, и более действенной.
— Бросьте это детям, — сказал он слуге; детям, убивающим друг друга на дороге; пусть более слабые будут искалечены, пусть им не достанется ни крошки, и пусть родители поколотят их, когда они приплетутся домой с разорванными штанами и подбитым глазом; это даст им представление о жизни, ожидающей их! Он вернулся в дом и опустился в кресло; слабость не проходила.
— Однако, нужно немного поесть, — подумал он. Попытался окунуть бисквит в старое Constantia de J.-P. Cloete, несколько бутылок еще оставалось в погребе.
Это вино цвета чуточку пережженной луковичной шелухи, похожее на выдержанную Малагу и Порто, но с сахаристым специфическим букетом и привкусом винограда, сок которого сгущен палящим солнцем, иногда подкрепляло; заключенные в нем свежие силы нередко вливали дополнительную энергию в ослабевший желудок; но это крепительное лекарство, обычно столь верное, отказало. Тогда он подумал, что русская наливка охладит сжигавшее его раскаленное железо; она хранилась в бутылке, охлажденной матовым золотом; этот благодатный малиновый сироп тоже оказался неэффективным!
Увы! Как далеко были дни, когда, наслаждаясь прекрасным здоровьем, дез Эссэнт влезал во время жары в русские сани и там, кутаясь в меха, заботливо прикрывая ими грудь, думал, стараясь клацать зубами: "Ах, этот ветер просто ледяной; да здесь настоящий мороз, мороз!" И почти убеждал себя в этом!
К несчастью, с тех пор, как боли сделались реальными, такие лекарства больше не помогали.
Кроме того, нечего было надеяться и на лауданум; вместо успокоения это успокаивающее возбуждало так, что лишало покоя. Раньше он хотел с помощью опиума и гашиша добыть видения, но они вызвали рвоту и ужасное нервное расстройство; тотчас отказался их поглощать и, лишенный поддержки этих мощных возбудителей, молил мозг унести его подальше отсюда, в сны.