Разумеется, дез Эссэнт горько сожалел об "Эстионе" и об "Альбуции" — двух навсегда потерянных произведениях Петрония, упомянутых Планциадом Фульгенцием, но библиофил в нем утешал эрудита: благоговейными руками он ласкал изумительное издание "Сатирикона", обладателем которого был: "in-octavo", датированное 1585 годом и носящее имя Я.Дуза, в Лейдене.
Выйдя из Петрония, его латинская коллекция входила во II век христианской эры, перепрыгивала через декламаторов Фронтоне, любителя обветшалых, плохо склеенных, плохо отлакированных выражений, перешагивала через его ученика и друга Авла Геллия (личность проницательная и пронырливая, но как писатель он погряз в тине) и приостанавливалась перед Апулеем, чье первое издание, "in-folio", напечатанное в 1469 году в Риме, хранилось у дез Эссэнта.
Этот африканец развлекал его; латынь пульсировала в "Метаморфозах"; она катила ил; реки, собранные со всех провинций, смешивались и сливались, образуя один причудливый экзотический, почти новый цвет; маньеризм, свежие детали латинского общества слепливались в неологизмы, созданные для бесед в уголке римской Африки; забавлял веселый нрав тучного, по всей вероятности, самца, его средиземноморские излишества. Он выглядел похотливым добряком в контрасте с христианскими апологетами, жившими тогда же, и нагоняющим сон псевдоклассиком Минуцием Феликсом, который распродавал в своем "Октавии" еще густые эмульсии Цицерона; и даже Тертуллианом (последнего дез Эссэнт хранил скорее за издание в Альде, нежели за сами труды).
Хотя он был недурно подкован в теологии, диспуты монтанистов против католической церкви, полемики против высших богословских наук оставляли ранодушным; несмотря на любопытный стиль Тертуллиана — сжатый, полный двусмысленностей, покоящийся на причастиях, задеваемый противоречиями, встопорщенный игрой слов и колкостями, пестрящий вокабулами, выбранными из юридической науки, из языка Отцов греческой церкви, — дез Эссэнт почти не открывал теперь "Апологетики" и "Трактата о терпении"; самое большее — прочитывал несколько страниц из "De cultu feminarum", где Тертуллиан давал нагоняй женщинам за ношение драгоценностей и дорогих тканей, запрещал употреблять косметику, поскольку они старались исправить и улучшить природу.
Эти мысли, диаметрально противоположные его собственным, вызывали улыбку; притом роль, сыгранная Тертуллианом в Карфагенском епископстве, побуждала к сладким грезам; реальный человек привлекал больше, чем его труды.
Он жил в тревожную эпоху, сотрясаемую жуткими мятежами, при Каракалле, при Макрине, при необычайно великом жреце из Эмеза, Элагабале и преспокойно готовил свои проповеди, свои догматические рассуждения, свои защитительные речи, свои поучения в то время, когда основы Империи Римской сотрясались, когда азиатские безумства, мерзости паганизма выходили из берегов; с замечательным хладнокровием он рекомендовал плотское воздержание, умеренность в еде, скромность в туалете; и это, когда, шествуя в серебряной пудре и в золотом песке, с головой, увенчанной тиарой, в платье, обшитом драгоценностями, Элагабал в окружении евнухов трудился над рукоделием, приказывал величать себя Императрицей и выбирал каждую ночь Императора, преимущественно среди брадобреев, поваришек, цирковых возниц.
Эта антитеза восхищала; латинский язык, достигнув зрелости при Петронии, начинал разрушаться; его место занимала христианская литература, принося с новыми идеями новые слова, не употреблявшиеся конструкции, неведомые глаголы, прилагательные с мудреным значением, абстрактные словечки, редкостные дотоле в латинском языке, — одним из первых их ввел в обиход Тертуллиан.
Но только непритягательна была размазня, предложенная после смерти Тертуллиана его учениками св. Киприаном, Арнобием, вязким Лактанцием: неполная и умеренная тухлость, неуклюжие возвращения к цицероновской напыщенности; не было ведь еще специфического душка — его придаст христианизм разложившемуся, как дичь, раскрошившемуся языческому наречию в IV и особенно в последующих веках, когда под напором Варваров хрустнут Империи, гноящиеся сукровицей столетий.
Единственный христианский поэт, Коммодиан де Газа, представлял в его библиотеке искусство III века. "Carmen apologeticum", написанный в 259 году, — это сборник наставлений, скрученных в акростихи, в народные гекзаметры, с цезурой, согласно правилам героического стиха, пренебрегающих размером и столкновением гласных и часто сопровождаемых рифмами, многочисленные примеры которых позднее представит церковная латынь.
Напряженные сумрачные стихи, пахнущие дичиной, изобилующие словечками обиходной речи и словами с искаженным первоначальным смыслом, трогали дез Эссэнта, интересовали, пожалуй, больше, чем перезрелый и уже покрытый медянкой стиль историков Аммиана Марселлина, Аврелия Виктора, Симмаха, прославившегося письмами, компилятора и грамматика Макробия; он их предпочитал даже настоящим четким стихам, пятнистому великолепному языку, на котором изъяснялись Клодиан, Рутилий и Авзоний.
Они были тогда мэтрами; они наполняли подыхающую Империю своими криками; христианин Авзоний — своим "Брачным центоном" и многословной и нарядной поэмой "Мозелль"; Рутилий — гимнами во славу Рима, анафемами против евреев и монахов, путеводителем по Италии и Галлии, где он передает свои впечатления от увиденного: беспредельность пейзажей, отраженных в воде, мираж облаков, клочки тумана, окружающего горы.
Клодиан — нечто вроде аватары Лукана, властвующий над всем IV веком с помощью страшного горна своих стихов, поэт, который ковал сверкающий звонкий гекзаметр, сухим ударом выбивал в гроздьях искр эпитет, достигая определенного величия, вздымая свои творения могучим дыханием. В Западной Империи, обваливающейся все больше и больше, в каше повторяющейся резни, в постоянной угрозе Варваров, толпящихся у врат Империи, крюки которой трещали, он оживляет античность, воспевает похищение Прозерпины, накладывает вибрирующие краски, шествует с зажженными факелами сквозь тьму, нахлынувшую на мир.